В Юрьеве-Польском есть Георгиевский собор тринадцатого века. Мастер-камнерез вырезал на его стенах немало диковин. Слоника, к примеру, его все туристы ищут. Кто сам найдет – тому счастье. Слоник прячется. Найти нелегко. Видишь, Маша, слоника? Очки забыла? Тут он, не боись. Пойдем, Маша.

Покажу тебе одинокий листок-травиночку, пробивающийся по пустой стене. Это придел более поздний, и мастер, его приделывавший, посадил каменный росток-листок из добродушного остроумия талантливого человека: кто заметит – поймет, а нет – не беда; прибаутка. Храм и без нее хорош.

Вот такой он.

Я, Маша, думаю, что Георгиевский – вообще торжество небогатого излишества владимиро-суздальского. Византия, пока доковыляла, раненая, до Нерли, пышность-то растеряла, стала белокаменной, и все узоры ее парчи, всё золото ее кубков перекочевало на стены и закомары. Словно сердитой птицей-морозильником их побило. Северный это слон. Северный лев – хотя львы прежде добегали до нынешнего Симферополя. Но львопавлиновый человек с мечами из цветов – он ниоткуда не прибегал. Он здешней головы измышление, тут родился, тут сгодился – отказался есть пророка, хоть был голоден.

Вот, лежит он ныне, Маша, в тенёчке, накормленный бесплатной трапезной Боголюбовского монастыря. Это не просто бомжик. Ты на лицо его посмотри. Отмыть – и икону писать. Он лежит и спит – и сигарета горит в его руке, а по руке муравей ползет. И дымок вьется среди пчел и крапивы, из подмышек лезут к Богу стволы двухметровых мальв, рука на отлете, сморило. Спал бы в постели – сжег бы все Мамаем; а так на вольном воздухе.

О, проснулся.

Подал бы ты, московский человек, коренному владимиро-суздальцу. Потомственному произведению архитекторов-камнерезов. Аль мошна не туга?

Чего? Поработать?

Поработать? Эх, мил человек! Сам-то – много работаешь? И, может, не пьешь? Не смейся, Маша. А вы продолжайте. А я и продолжаю: наша краснознаменная Боголюбовская монастырская бесплатная трапезная нам пропасть не дает. Стоим мы, подкрепимшись, с утра у дороги, и вас, жестокосердных москвичей, вопрошаем: жалко ли вам, ироды, копеечки на окончательное улучшение нашей жизни?

Конечно, был тут ваш начальник и сказал, чтоб через железнодорожные путя был мост велик, с лифтами и дорожками, прямо, значит, через Босфор Восточный да на Русский остров, к самой середке, к самой потаенной Нерли, к Покрову вашему любимому. И что же? Возвели! И лифты ходят! А мы тут – как были, так и есть… Нет, пожалуйста, если вам так далася наша лужа, крестильня-купальня, так милости просим: через мост, через поле, хошь на коняшке за сто пятьдесят, хошь пешком – и к пруду: там всё чин чинарем, всё, как вам нравится: храм отражается. Парит. Пропорции не нарушены. Сечение золотое. Время не движется.

Ну, не надо, Маша, хмуриться: это же народ. Радуйся: валом валит к прекрасному. О, Господи! Везде тебе мерещится Света из Иванова! Иваново тут рядом, кстати. Да не пялюсь я на этих бесстыжих девок с сигаретами. Они несовершеннолетние. Я это знаю, Маша. Я это чувствую.

Понимаешь, какая история… Вот, ты, Маша, страшно любила всё это. Крапиву эту. Солому.

Половодья весенние, отрезавшие Покрова на Нерли.

 

Или по уши в сапогах – или никак. А железную опору линии электропередачи, торчащую рядом, не любила. И церковь эту, середь полей, считала своей. Князь Андрей, построивший ее в честь погибшего сына, был как родня тебе. Ты сберегла ее, утаила от косноязычного совка своим теплым, двугрудым искусствоведением, дышала на нее в морозы. Когда ты рассказывала про капли крови, что до сих пор проступают на месте гибели Андрея Боголюбского, на тебя страшно смотреть было. Ты спорила с учеными  о дате его гибели: как убит после пира? Не мог он пировать в последний день поста! И вдруг выяснилось, что все это больше не твое. Война окончена. Жизнь кругом ставит жирные точки. Мог и пировать Андрюха. Он же князь, а князю можно! Хозяин-барин. Место же духовного канала обустроили, камушками дорогу выложили; и оприходовали его простые ребята. Они купаются в пруду, где церковь весело отражается, и громко, счастливо смеются.

Коля, ты вторые трусы Славочке взял? Взял.

Они потом  вылезают, обсыхают и идут смотреть резьбу на этих стенах, где цветастая Византия была белокаменно поглощена тем, что они теперь называют soft power. Они не тупые. Они такие.

Они потом поедут в Юрьев-Польский и посмотрят на нашего с тобой любимого человека-льва. Ну, ты же помнишь, как ты сказала: искать слоника – это пошло. Мы всегда будем искать нашего льва. Нашего чудесного, двухлапого, с нашими мечами и цветами, с нашим павлиньим хвостом, льва. Хорошо, сказал я. А сам полюбил листок. И не сказал тебе. Ты не сердись. Пойдем перекусим.

Рулетики баклажанные. Огурцы малосольные. Маша! Маша! Пятьдесят грамм – и все. Отбивные. Анчоусы? Маша, возьми анчоусы. Это же анчоусы между Кольчугино и Александровым. Ты помнишь, что тут было? Когда ты была молодая и обожала меня, Хендрикса, Бродского и храм Покрова на Нерли?

Читала «Черные доски»? И так жалела православную церковь, гонимую, униженную, что детей некогда было завести? Тефтели. Но это были не тефтели. Мы же знали, как должны пахнуть тефтели, мы же раз были в Чехословакии. Я не издеваюсь. Ты же понимаешь новый смысл слова «анчоусы»». Вот и закажи. И съешь.

Маш, ну маленько разные мы. Я рад, что эти малолетки туда идут, и эти недоценты идут, и просто молодые люди в купальниках идут. Вот ты слышала, что говорят они? А говорят они важные вещи: я, говорит, купила Славочке ботиночки, а они не подошли. Чё делать?

Теперь и православная церковь не так мила тебе, ибо в отогреве твоим дыханием она боле не нуждается: сама потеет под византийской парчой. И даже Нерль: тебе кажется, что у тебя отняли твою святыню, отуристили, отэкскурсили…

Ты пойми, меня всё равно потрясает это дело, когда выйдешь из-за лесочка, а она стоит на горизонте. И ничего я больше не вижу – ни поезда, ни линии электропередачи, ни тракторов, что скатывают сено в роли, а только церковь эту, которую в честь погибшего в бою сына приказал построить отец. Ему трындели, что надо не там, низина, грунтовые воды, то, сё. Но он устоял: ставьте, где сказал. И этот выбор до сих пор переворачивает мне душу. И никакие трактора мне не мешают.

То юное семейство, кстати, мы в центре Юрьева опять видели. Уселись на травке, достали термос – и играют с босым Славочкой. Они бы там тоже построили церковь, если бы вдруг что. Страдание точнит сердце. Откуда я знаю? А подошел и спросил.

Шучу, Маша, я не настолько тупой и жестокосердный.  Я просто спросил, показали ли они Славочке слоника на Георгиевском соборе? Они показали, Маш.

 

«Взгляд», 2012.